Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Черт! – завопил Рори. – Сорвал величайший фильм всех времен…
Но оказался рядом и успел схватить Генри, хотя и не спас настольные игры. И птичью клетку, которая загремела по полу, будто бешеная овация целого стадиона.
И мы все подскочили и склонились над Генри: ковер, кровь, кошачья шерсть. И собачья шерсть. И, господи Исусе, а это что, мулья шерсть?
Генри отрубился.
Придя в себя, он сначала узнал Томми.
– Малыш Томми, ох ты! Собиратель зверей… И Рори, человек-гиря, и а-а… ты Мэтью, точно? Мистер Надежность.
И, наконец, с нежностью:
– Клэйтон. Улыбака. Ты пропал на годы, годы, говорю тебе!
Отмечено.
В перевернутом на бок телевизоре на полу продолжался фильм, клетка – перекосившаяся, без дверцы, а еще левее, у окна, опрокинутый посреди устроенного тарарама аквариум. Мы заметили его, лишь когда вода дотекла до наших ног.
Генри смотрел на экран, поудобнее устроив голову, но мы, остальные, наблюдали за голубем Ти: как он выбрался из клетки, сошел на пол, миновал золотую рыбку и двинулся прямо к открытой входной двери. Ясно, птица соображала, что к чему: в этом доме следующие несколько часов лучше не находиться. И, конечно, Ти находился в совершенной ярости. На ходу он всё порывался всплеснуть крыльями. Не хватало только чемодана. Один раз он даже обернулся на нас.
– Ну всё, – почти сказал он, переливаясь серым и фиолетовым. – Я пошел. Пока, раздолбаи!
Что до Агамемнона, золотой рыбки, то тот рвался, бился, хватал ртом воздух вместо воды; кувыркался по ковру. Где-то должен быть водоем, и будь он проклят, если не найдет его.
В общем, таковы они были где-то в далеком будущем.
Брюзгливая птица.
Золотая рыбка-акробат.
Два окровавленных паренька.
А поглядим теперь на Клэя там, в предыстории.
Что о нем можно сказать?
Как начиналась жизнь мальчишки, сына, Данбара?
Она была довольно простой, а внутри содержалось множество разного.
Вот в приливе прошлого Данбаров они, пятеро братьев, но четвертый из нас был лучшим, парнем со многими достоинствами.
В общем, как же Клэй стал Клэем?
В начале мы были все – каждый со своей малой частью целой истории, – и наш отец помогал родиться каждому из нас; он был первым, кому нас давали подержать. Как любила рассказывать об этом Пенелопа, он стоял рядом, остро сопереживая, и плакал возле кровати, и сиял. Он ни разу не поморщился ни на слизь, ни на ее опаленные органы, когда стены принимались вертеться. Для Пенелопы это стоило всего.
Когда заканчивалось, она сдавалась беспамятству.
Пульс колотился у нее в губах.
Они любили нам рассказывать: забавно, что, когда мы появлялись на свет, у каждого была какая-то особенность, которую они любили.
У меня это были мои ступни. Морщинистые подошвы новорожденного.
У Рори – мятый нос, с которым он родился, и звуки, которые он издавал во сне: иногда это было похоже на бой за мировой титул, но, по крайней мере, они знали, что он жив.
У Генри были бумажные уши.
Томми постоянно чихал.
И, конечно, среди нас был Клэй: мальчик, который родился с улыбкой.
Нам рассказывали, что меня, Рори и Генри, когда Пенни рожала Клэя, поручили заботам миссис Чилман. По дороге в больницу едва не пришлось съехать на обочину: Клэй торопился родиться. Как Пенни скажет ему позже, он был очень нужен в этом мире, но вот чего она не сделала, так это не спросила зачем.
Чтобы страдать, терпеть унижения?
Или быть любимым и стать великим?
Это и теперь трудно сказать.
Все произошло летним и жарким утром; пока они добрались до палаты, Пенни кричала на ходу, головка уже прорезалась. Клэй рисковал не родиться, а порваться, словно сама атмосфера выдирала его.
В родовой крови было море.
Пол был забрызган кровью, как на месте убийства.
Новорожденный же, лежа в душной комнате, как-то удивительно, спокойно улыбался: лицо в свернувшейся крови, и ни звука. Вошла, ни о чем не подозревая, медсестра, замерла с открытым ртом, и всуе помянула Бога.
– Господи Иисусе!
И наша мать, в полубреду, ответила ей:
– Надеюсь, нет, – сказала она, а у отца усмешка все не сходила с губ. – Мы помним, что мы сделали с Ним.
В детстве, как я сказал, он был лучшим из нас.
Не сомневаюсь, что для родителей-то он уж точно был особенным, поскольку редко бузил, почти не плакал и радовался всему, что они говорили и рассказывали.
Вечер за вечером, пока мы, остальные, отлынивали, он помогал мыть посуду в обмен на очередную историю. Он просил Пенни: «Расскажи еще раз про Вену и двухэтажные койки? Или, может, вот что!» Лицом в тарелки, с пеной на руках: «Расскажи про статую Сталина? И кто такой вообще Сталин?»
Майкла он просил: «Расскажи еще про Мун, пап, и про змею?»
Он всегда торчал на кухне, пока остальные пялились в телик или дрались в коридоре.
Между тем, как оно и бывает, наши родители были редакторами: в историях кое-чего не хватало.
Пенни еще не рассказывала, сколько они провалялись в гараже на полу, колотя, взрывая и сжигая себя, чтобы изгнать прежние жизни. Майкл не заговаривал об Эбби Хенли, которая стала Эбби Данбар, а потом Эбби Кто-то-еще. Не рассказывал ни о зарытой старой пишмашинке, ни о «Каменотесе», ни о том, как в прошлом увлекался живописью. Ни слова не сказал еще о расставании или о том, какой удачей может оно потом обернуться.
Нет, в то время вполне хватало основной правды.
Майкл ограничился рассказом, что однажды сидел на крыльце и увидел перед домом женщину с пианино.
– Не случись так, – торжественно объяснил он, – у меня не было бы ни тебя, ни твоих братьев.
– Ни Пенелопы.
Майкл улыбнулся:
– Вот именно.
Наши родители не могли знать, что Клэй услышит эти истории целиком незадолго до того, как станет поздно.
Ее улыбка в те дни будет держаться на подпорках.
Ее лицо охватит распад.
Как вы можете представить, его первые воспоминания были смутными, там отразились два предмета.
Родители, братья.
Наши силуэты, голоса.
Он помнил фортепианные руки нашей матери, как они плыли над клавишами. Они фантастически ориентировались в пространстве – касались M, касались В, и всех остальных клавиш из ПРОШУ ВЫХОДИ ЗА МЕНЯ.